Вольтер и Его Проза

Скачать как docx, pdf или txt
Скачать как docx, pdf или txt
Вы находитесь на странице: 1из 13

Вольтер и его проза

Вольтер. Философские повести:


Пер. с фр. / Сост. вступ. ст. и
ком. А. Михайлова; Ил. Ж. -М.
Моро-Младшего.– М.: Правда,
1985

Рубежи исторических эпох обычно не совпадают с рубежами столетий. В истории


французской культуры «великий век» — семнадцатый — неправомерно растянулся,
захватив начало следующего. Семнадцатый век был торжественным, величавым и
неторопливым. Следующий век — эпоха Просвещения,— метко названный Герценом
«дивным, мощным, деятельным», оказался стремительным и бойким. И коротким: его
границами стали смерть Людовика XIV (1715 г.), когда с пережитками «великого века»
было наконец покончено, и революционный взрыв 1789 года, рассчитавшийся со всем
«старым порядком».

Это было время глубочайшего кризиса феодально-религиозного сознания и подъема


буржуазно-демократической идеологии, вступивших в яростную борьбу. Это была эпоха
контрастов — чрезмерного богатства и ужасающей нищеты, смелых и талантливых
строительных предприятий и истребительных войн, передовых научных гипотез и
схоластической рутины, дерзкого свободомыслия и ожесточенного религиозного
фанатизма. Передовая идеология эпохи проявляла себя во всех областях, ведя
наступление на все отживающее и реакционное, на все тормозящее движение вперед, будь
то обветшалые философские или научные взгляды, литературные вкусы и т. д.
Просветители ратовали за развитие передовой науки и культуры, за их распространение в
широких слоях общества; уже одно это придало их деятельности революционный
характер. Ф. Энгельс считал, что это были «великие люди, которые во Франции
просвещали головы для приближавшейся революции». Деятели передовой идеологии —
писатели, ученые, мыслители — не просто боролись со старым и реакционным, но и
созидали; они выдвинули немало смелых гипотез во всех областях — от чистой науки до
самой прагматической, «прикладной» философии и политики.

Просветительское движение было широким; среди вольнодумцев, «философов» были не


только представители передовой интеллигенции, но и некоторые аристократы и
отдельные деятели церкви. Просветительство было модным; «философы» стали теперь
желанными гостями в столичных салонах, а светские дамы любили, чтобы художники
изображали их на портретах с томами «Энциклопедии» на туалетном столике. В
литературных и светских кружках теперь уже заинтересованно обсуждали не изысканный
каламбур и не галантно-авантюрный роман, а философский трактат или даже какой-либо
труд по физике, астрономии, ботанике.

С просветительством заигрывали (например, Фридрих II и Екатерина II), но его и


смертельно боялись. «Старый порядок» вел с просветительством ожесточенную борьбу.
Книги передовых писателей запрещались, конфисковывались, сжигались. Излишне
смелые издатели подвергались штрафам, тюремному заключению, лишались
«королевской привилегии» на печатание книг. Однако крамольные сочинения
публиковались не только во Франции, где цензура была достаточно строга и расторопна,
но и в соседних республиканских Голландии и Швейцарии и контрабандно
переправлялись через границу. Многие «опасные» произведения гуляли в списках, причем
переписывались и рискованные озорные эпиграммы, и яркие антифеодальные и
антиклерикальные памфлеты, и научные трактаты, пропагандирующие передовые идеи.
Просветительство не было единым. В нем существовали различные оттенки и течения,
были и разные этапы в его эволюции. Первая половина столетия — первый этап
просветительского движения был, естественно, еще в достаточной степени эклектичным и
осторожным, во многом — еще разобщенным, в отличие от второго этапа, когда
просветительство приобрело небывалый размах и широту, когда, по замечанию Ф.
Энгельса, «религия, понимание природы, общество, государственный строй — все было
подвергнуто самой беспощадной критике», когда «все должно было предстать перед
судом разума и либо оправдать свое существование, либо отказаться от него».

Среди французских просветителей-вольнодумцев уже в 20-х годах XVIII века становится


заметным и влиятельным Франсуа-Мари Аруэ, вошедший в историю мировой культуры
под именем Вольтера (1694—1778).

Жизнь Вольтера была внешне суматошной и яркой. Уже молодым человеком, по выходе
из иезуитского коллежа, этот отпрыск состоятельных парижских буржуа заставил
говорить о себе как опасный острослов и автор язвительнейших эпиграмм. В эти годы (да
и позже) язык нередко оказывался его врагом: из-за неосторожно брошенной едкой фразы
или разлетевшегося по рукам сатирического стихотворения писателю не раз приходилось
поспешно покидать Париж, находя приют в глухой французской провинции, в Голландии
или Англии. За смелые эпиграммы против регента герцога Филиппа Орлеанского поэт
поплатился годом заключения в Бастилии. Скандальная ссора с шевалье де Роганом,
влиятельным и ничтожным, стоила Вольтеру нового заключения и изгнания. Выход
каждой его новой книги становился заметным событием, отражаясь на его личной судьбе.
Постепенно у писателя появлялось все больше могущественных врагов, среди которых
были не одни невольные жертвы его необузданного сатирического темперамента; с
годами врагами Вольтера становилась вся феодальная Европа, весь «старый порядок» —
от ничтожных писак-иезуитов до всесильных самодержцев, министров или римских пап.
Вольтер знал и «служебные» успехи — его назначали в составы посольств, давали
ответственные дипломатические поручения, жаловали придворные посты и одаряли
наградами. Знал он и критические, почти катастрофические повороты судьбы, когда его
благополучие, свобода, жизнь оказывались под угрозой. Так было в момент выхода
навеянных английскими впечатлениями «Философских писем» (1734), в которых порядки
послереволюционной Англии противопоставлялись французской действительности. Так
было после смерти его покровительницы и друга маркизы Дю Шатле (1749 г.), после
разрыва с Фридрихом II и бегства из Берлина (1752 г.). Так было обычно после
публикации его наиболее смелых и острых книг, в частности «Орлеанской девственницы»
(1755). Злоключения писателя не кончились и после его смерти: прощенный королем,
увенчанный лаврами на торжественном представлении его «Ирины», Вольтер остался
ненавистен клерикалам, и церковные власти далеко не сразу разрешили предавать его
тело земле.

Оставленное Вольтером творческое наследие огромно. Оно включает, вероятно, все


жанры, которые в его время были в ходу. Вольтер как-то заметил, что «все жанры хороши,
кроме скучного», и эта крылатая фраза не случайно сказана именно им. Он был ведущим
драматургом своего времени. Его сатирическая лирика и его едкие, ироничные,
насмешливые памфлеты — бесспорно, лучшее, что было создано в этой области в XVIII
столетии. Увлекательна, остроумна, стилистически безупречна его философская,
историческая, научная проза. «Орлеанская девственница», высмеивающая не столько сам
подвиг Жанны д’Арк, сколько нагроможденные округ него церковные легенды,— самая
талантливая, самая яркая сатирическая поэма эпохи Просвещения. Повести, новеллы,
философские сказки Вольтера — знаменательная страница в истории французской прозы.
Также всеми чертами большой прозы отмечены и его письма, то лиричные, то
неудержимо веселые, то гневные, то саркастические. А их Вольтер написал более
пятнадцати тысяч!

Он писал легко, быстро и весело, и писал всегда — и в моменты благодатных творческих


уединений, и в суматохе светской жизни, в располагающей тишине его рабочего кабинета,
и в приемной Фридриха II, и в провинциальной таверне. На большинство событий
общественной или литературной жизни Вольтер откликался то эпиграммой, то
памфлетом, то повестью, то большим темпераментным письмом (в следующем столетии
Виктор Гюго упрекнет Вольтера в том, что тот слишком разбрасывался). Его реакция
была молниеносна, мастерство перевоплощения — поразительно, ирония — безошибочна
и неотразима. Вольтер признавался в одном из писем: «В зависимости от того, как
предстают предо мною явления, я бываю то Гераклитом, то Демокритом; то я смеюсь, то у
меня встают волосы дыбом на голове. Это вполне в порядке вещей, ибо имеешь дело то с
тиграми, то с обезьянами». И он без устали публиковал брошюры и книги, печатался в
журналах, рассылал письма. Пушкин как-то назвал Вольтера «фернейским злым
крикуном», имея в виду его задиристость и саркастичность. Он и вправду не всегда бывал
справедлив, но неизменно — остроумен и блестящ. Его обожали, им восхищались и его
боялись и ненавидели. Его книги перехватывались, письма нередко вскрывались. С ним
пытались полемизировать, но это было безнадежным занятием: он только того и ждал и
отвечал немедленно и уничтожающе. «Нет,— воскликнул однажды Людовик XV,— нам
никогда не удастся заставить замолчать этого человека!»

Вольтер начал как поэт и драматург, затем как историк, но он пользовался непререкаемым
авторитетом среди современников прежде всего и главным образом как философ. В
переписке тех лет, в газетных сообщениях, в журнальных публикациях его часто называли
не по имени, а просто «Философом», причем Философам с большой буквы.

Случилось так, что в век передовой философии Философом стал не самый оригинальный
и радикальный мыслитель, каких было немало в эпоху Просвещения. К тому же Вольтер
стал вождем общественного мнения, а его столетие сделалось «веком Вольтера» в пору
наиболее глубоких и смелых, более глубоких и смелых, чем его собственные,
выступлений Монтескье, Морелли, Дидро, Руссо, Гельвеция и др., то есть в середине и
второй половине столетия.

В этом, однако, не было ничего парадоксального. Вся жизнь Вольтера, особенности его
темперамента, система взглядов, черты таланта сделали писателя символом передовой
мысли его времени. Вольтер в течение своей долгой жизни не прошел мимо ни одного
волновавшего всех вопроса. К тому же откликался он на все очень умело и своевременно.
Его восприимчивость к чужим мыслям была поистине замечательной, и он не столько
пускал в обращение оригинальные собственные мысли, сколько синтезировал и
популяризировал чужие идеи, верно подмечая их потенциальные возможности. Скрытую
до поры свежесть и прогрессивность этих идей он, конечно, должен был не только
почувствовать и понять, но и прочувствовать. В его трактовке они становились его
идеями. Вольтер сделался «предводителем умов и современного мнения» (Пушкин)
потому, что передовые для своей эпохи идеи — научные, философские, политические,—
которые он отыскал в полузабытых трактатах или специальных сочинениях или же
которые, как говорится, носились в воздухе, он сумел пересказать ярко, доступно и
остроумно. Как метко определил Пушкин, в вольтеровских произведениях «философия
говорила общепонятным и шутливым языком». Если у Вольтера и не было таланта яркого,
оригинального мыслителя, то блистательным писательским талантом он обладал в полной
мере. Философ, ученый, историк, политик, он был прежде всего писателем. Все
творчество его выросло на пересечении передовой идеологии и литературного мастерства.
Причем это слияние никогда у Вольтера не было искусственным, неорганичным. Для него
было так же естественно вкладывать взрывчатые идеи в мимолетный светский каламбур,
как и облекать в увлекательную шутливую форму ученые рассуждения по сложнейшим
философским или научным вопросам.

Но не только все это сделало его имя столь популярным, а его идеи — устраивающими
столь многих: и третьесословных интеллигентов, и провинциальных русских помещиков,
и сочувствующих новым веяниям аристократов. В главном, кардинальном Вольтер всегда
сторонился крайностей. Высказываемые им мысли были, конечно, смелыми и
передовыми, но, однако, как уже говорилось, не самыми передовыми и смелыми. Вольтер
адресовался к довольно широкой, и абстрактной, массе «вольнолюбцев». Все его
мировоззрение пронизывает дух компромисса, и знаменитая фраза «если бы бога не было,
его следовало бы выдумать» в его устах симптоматична. Писатель зло издевался над
церковью, неизменно призывая «раздавить гадину», но не поднялся до атеизма Дидро. Он
высмеивал безосновательное тщеславие аристократов и самодовольство мещан. Тому и
другому он противопоставил независимость суждений, свободомыслие и своеобразный
аристократизм духа, который неустанно проповедовал и неутомимо насаждал среди своих
адептов.

Их тогда называли «вольтерьянцами». Это была и бранная кличка, и весьма лестная


аттестация. Вольтерьянство предполагало, конечно, преклонение перед Философом, перед
Вольтером. Но также — независимость мысли, антиклерикальность, остроумие до
дерзости, переходящее в открытый эпатаж, интерес ко всему новому и передовому,
наконец, тот самый аристократизм духа, оказавшийся одинаково привлекательным и для
буржуазной интеллигенции (который ее поднимал), и для некоторых слоев дворянства
(который его поддерживал). Вольтерьянство было долговечным, и через него прошли все
почти мыслители и писатели нескольких следующих поколений — и Стендаль, и Байрон,
и Пеллико, а в России — и Фонвизин, и Новиков, и Радищев, и декабристы, и
современники Пушкина, для которых Вольтер был «всех больше перечитан», передуман,
любим.

В ноябре 1747 года Вольтеру исполнилось пятьдесят три. Годом раньше он был избран во
Французскую академию. А еще за год до этого король Людовик XV назначил писателя
своим придворным историографом. Впрочем, благоволение монарха оказалось
ненадежным и недолгим. Примирения с властями не получилось, ибо писатель не
прекратил своей острой критики, с точки зрения разума, феодально-церковных
установлений, обычаев, порядков. Затем Вольтер пережил большую личную драму —
смерть маркизы Дю Шатле. Все эти события обозначили в его жизни определенный
рубеж. Начинался в его творчестве этап наиболее зрелый, связанный с созданием целой
серии неумирающих литературных шедевров. Начинался этап самый наступательный и
боевой, когда Вольтер, порвав со своими августейшими покровителями, в относительной
безопасности своих швейцарских поместий мог позволить себе вступить в открытую
схватку с силами феодально-католической реакции. Этап этот совпал с новым периодом в
деятельности просветителей-энциклопедистов, в частности с подготовкой и изданием
знаменитой «Энциклопедии» Дидро и Даламбера, в выпуске которой Вольтер принял
деятельное участие.

В эти годы писатель не оставил прежних жанров, принесших ему известность; он


завершил начатую ранее веселую и дерзкую «Орлеанскую девственницу», продолжал
писать трагедии и драмы, сатирические стихи и небольшие философские поэмы.
Продолжал заниматься историей, философией, естественнонаучными проблемами. Но как
раз теперь в его творчестве заметное место получает художественная проза — повести,
рассказы, сказки-притчи. Проза Вольтера возникает во многом как бы на полях его самых
важных и «опасных» работ, таких, как «Опыт о нравах», излагающий основные события
мировой истории и суммирующий исторические воззрения писателя, как «Философский
словарь» (сборник острых антиклерикальных статей-памфлетов по важнейшим вопросам
философии и политики) или серия политических брошюр, связанных с процессами
Каласа, Сирвена, Ла Барра, в которых Вольтер выступал против мракобесия, пытаясь
защитить эти невинные жертвы беззакония и религиозного фанатизма. Действительно, в
вольтеровских повестях нетрудно обнаружить прямую перекличку с этими его книгами.
Но художественная проза не была для писателя каким-то отдохновением от серьезных
работ. Напротив, в повестях и рассказах, при всей их занимательности и намеренной
шутливости, ставились и решались не менее важные, не менее «опасные» проблемы —
философские, политические, социальные, чем в специальных трудах или в хлестких
памфлетах.

В повестях Вольтера прежде всего отразились события, волновавшие тогда всю Европу,—
бедствия Семилетней войны, лиссабонская катастрофа 1755 года, государственные
перевороты и смены династий, борьба с иезуитами и инспирированные клерикалами
судебные процессы, научные экспедиции и открытия, интеллектуальная, литературная,
художественная жизнь европейских стран. Отразились в вольтеровской прозе и те
философские и политические проблемы, которые занимали писателя в эти годы и которые
он стремился разрешить и в своих научных трудах.

Чисто событийная сторона повестей занимает в них подчиненное положение по


отношению к идеологической стороне. И в обширных, многоохватных произведениях
(например, в «Кандиде» или «Простодушном»), и в трех-четырехстраничных миниатюрах
обычно в центре то или иное философское положение, лишь иллюстрируемое сюжетом
(недаром эти произведения Вольтера называют философскими повестями). Можно
сказать, что «героями» этих произведений, при всем их разнообразии, наполненности
всевозможными событиями и действующими лицами, оказываются не привычные нам
персонажи, с индивидуальными характерами, собственными судьбами, неповторимыми
портретами и т. д., а та или иная политическая система, философская доктрина,
кардинальный вопрос человеческого бытия.

Основные проблемы, которые занимают Вольтера уже в первой группе философских


повестей, созданных в конце 40-х годов,— это соотношение добра и зла в мире, их
влияние на человеческую судьбу. Вольтер убежден, что жизнь человека представляет
собой сцепление мелких и мельчайших случайностей, в конечном счете и определяющих
его участь, порой резко меняющих ее, затаптывающих эту песчинку мироздания в грязь
или возносящих на, казалось бы, недоступные вершины. Поэтому наши суждения о том
или ином событии, однозначная оценка его, как правило, поспешны и неверны. И подобно
тому, как могут быть ошибочны скороспелые оценки, так и беспочвенно дотошное
прожектерство.

В этом убеждаются герои ранних рассказов Вольтера — молодой повеса Мемнон,


решивший «запланировать» свою жизнь и тут же вынужденный нарушать собственные
предначертания, работяга крючник, грязный, неотесанный и к тому же кривой, но
становящийся на короткий миг любовником обольстительной принцессы, и
добродетельная Кози-Санкта, переходящая из одних объятий в другие, но этим спасающая
своих близких. Простодушный скиф Бабук, понаблюдав жизнь большой европейской
столицы, не берется выносить ей приговор, находя, что «если и не все в ней хорошо, то
все терпимо».
Вольтер, как и другие просветители, не столько созидал, сколько разрушал, выворачивал
наизнанку, ставил с ног на голову. С тонкой издевкой или глумливым хохотом он
демонстрировал беспочвенность или абсурдность привычных истин, установлений,
обычаев. События в его ранних новеллах проносятся в стремительном вихре, не давая
героям оглядеться и оценить обстановку. Впрочем, хочет сказать писатель, такая оценка и
вообще ни к чему: все равно она будет опровергнута новым поворотом сюжета, новой
ловушкой, которую подстраивает героям судьба. Жизнь подвижна, текуча,
непредсказуема. Ей чужды стабильность, определенность, покой. Добро и зло в ней
противоборствуют, тянут каждое в свою сторону, но сосуществуют. Их гармония, однако,
— мнима, равновесие — динамично, неустойчиво, постоянно чревато потрясением,
взрывом. Если человек в очень малой степени оказывается «кузнецом своего счастья», то
судьба его, по сути дела, не зависит и от высших сил, от провидения. Вольтер хочет
видеть мир таким, каков он есть, без успокоительных покровов, в какие облекал его
Лейбниц, но и без апокалипсических предсказаний. Вольтер судит человеческое бытие,
исходя не из церковных догм и предначертаний, а с точки зрения разума и здравого
смысла, ничего не принимая на веру и подвергая все критическому анализу.

Подобный скептический оптимизм лежит в основе и наиболее значительной философской


повести Вольтера этих лет — книги «Задиг, или Судьба». Герою ее, на первых порах
доверчивому и простодушному, приходится претерпеть немало неожиданностей и
потрясений. Он познает непостоянство возлюбленной, измену жены, переменчивость
властителей, поспешность судебных приговоров, зависть придворных, тяжесть рабства и
многое другое. И хотя Задиг неизменно старается верить, что «не так уж трудно быть
счастливым», его общий взгляд на жизнь делается все более пессимистическим. Но его
печалит даже не обилие в жизни зла, а его неожиданность, непредсказуемость. «Я
получил,— восклицает Задиг,— четыреста унций золота за то, что видел, как пробежала
собака! Я был присужден к смерти через усечение головы за четыре плохих стиха во славу
короля! Едва не был задушен, потому что королева носит туфли такого же цвета, как и
моя шапка! Отдан в рабство за то, что помог женщине, которую избивали, и чудом
избежал костра, на котором меня хотели сжечь за то, что я спас жизнь всем юным
арабским вдовам!» Встретившийся Задигу ангел Иезрад утверждает, что «случайности не
существует — все на этом свете либо испытание, либо наказание, либо награда, либо
предвозвестие». Задиг полагает иначе, но ангел улетает, так и не выслушав его
возражений. Впрочем, этих возражений Вольтер не приводит — возможно, исход их спора
был еще не ясен и самому писателю.

Повесть «Задиг» заканчивается благополучно, как и полагалось восточной сказке. А


именно в стиле такой сказки и ведет повествование Вольтер. Восточный маскарад, к
которому так охотно прибегали на всем протяжении XVIII столетия (и Лесаж, и
Монтескье, и Дидро, и Ретиф де Ла Бретон), был очень удобен для повести-притчи,
поэтому его использование Вольтером вполне закономерно. Во-первых, восточная сказка
дала писателю свои повествовательные структуры, ведь во многих повестях Вольтера
сюжет развертывается как цепь злоключений героя, как смена его взлетов и падений, как
серия испытаний, из которых он выходит, как правило, победителем. А, как мы помним,
для писателя, для его концепции действительности мотив непредвиденного испытания,
непреднамеренных поворотов судьбы был очень важен. Во-вторых, восточный колорит
отвечал интересу современников Вольтера ко всему неведомому, загадочному, опасному
и одновременно пленительному, какими представлялись европейскому взору Восток и его
культура. Обращение к восточному материалу позволяло писателю рисовать иные
порядки, иные нравы, иные этические нормы и тем самым лишний раз демонстрировать,
что мир европейца XVIII века оказывается не только не единственным, но и далеко не
самым лучшим из всех возможных миров. Обращение к восточной тематике открывало
перед писателем простор для недвусмысленных иносказаний, давало возможность
концентрированно и заостренно изображать европейское общество; ведь решая
интересовавшие его философские проблемы и повествуя о злоключениях прекрасного и
доброго Задига, Вольтер под прозрачными восточными покровами рисовал, конечно,
европейскую современность, и, скажем, все эти восточные визири, жрецы и евнухи
соответствовали европейским министрам, архиепископам или монахам. Облаченная в
восточные наряды, европейская действительность представала перед читателем
вольтеровских повестей в остраненном, гротескном виде; то, что в своей привычной
форме не так бросалось в глаза, в маскарадном костюме выглядело вызывающе глупо и
было как бы доведено до абсурда. Мастер остроумного парадокса, Вольтер надевал на
своих современников восточные маски и этим не скрывал, а, напротив, вскрывал их
подлинную сущность. Восточные травестии играли в творчестве писателя и еще одну
роль: современные Вольтеру порядки оказывались иногда в его повестях увиденными
глазами бесхитростного, наивного азиата (как и у Монтескье в «Персидских письмах»), и
от этого их бесчеловечность или абсурдность делались еще рельефнее и очевиднее.

Обозрение пороков и благоглупостей окружающей его действительности, начатое в


«Задиге» и сопутствующих ему рассказах и миниатюрах, писатель продолжил в
небольшой повести «Микромегас». Здесь современная Вольтеру Европа увидена уже без
пленительных восточных покровов, но увидена не менее остраненно: с европейскими
нравами и порядками знакомятся на этот раз жители Сатурна и Сириуса, существа,
привыкшие не только к совсем иным масштабам, но и иным взглядам и оценкам. Так, с их
точки зрения, героические войны, сталкивающие между собою народы и прославляемые в
стихах и прозе, оказываются бессмысленной муравьиной возней из-за нескольких кучек
грязи. Человеческое общество, увиденное как бы в перевернутый бинокль, выглядит
ничтожным и мелким — и в своих микроскопических заботах и конфликтах, и в своих
безосновательных притязаниях быть самым совершенным центром Вселенной. В ее
масштабах Земля — лишь маленький шарик, где общественное устройство так далеко от
совершенства. Но где же лучше? На этот вопрос, естественно, не дается ответа. Герой
повести уже и не очень надеется набрести когда-нибудь на планету, где царит полная
гармония. Тем самым скептицизм Вольтера приобретает как бы универсальный характер,
а критицизм писателя по отношению к действительности, к тем «законам», которые ею
управляют, становится все глубже.

На смену иносказаниям и маскараду ранних повестей приходит горестная ирония


«Кандида». Считается, что замысел этой замечательной книги возник у Вольтера из
внутренней потребности пересмотреть свои взгляды на философию Лейбница, идеи
которого, в частности мысль о том, что зло является необходимым компонентом мировой
гармонии, писатель какое-то время разделял. Но идейное содержание повести значительно
шире полемики с тем или иным философом, вот почему эта книга, на первый взгляд такая
простая и ясная, вызвала столько споров и самых противоречивых истолкований. Одним
из внешних толчков к пересмотру Вольтером своих философских взглядов и —
косвенным образом — к написанию «Кандида» было лиссабонское землетрясение 1755
года, унесшее несколько десятков тысяч жизней и стершее с лица земли некогда
живописный город. Зло, царящее в мире, представилось писателю столь огромным, что
его не могло уравновесить никакое добро.

В «Кандиде», как и в предшествующем ему рассказе «История путешествий


Скарментадо» (как и в появившихся значительно позже «Царевне Вавилонской» и
«Похвале Разума»), Вольтер использует структурные приемы плутовского романа,
заставляя героя путешествовать из страны в страну и сталкиваться с представителями
разных слоев общества — от коронованных особ до дорожных бандитов и проституток.
Но книга эта — не спокойный и деловитый рассказ о путешествиях и приключениях. В
книге на этот раз много героев и, естественно, много индивидуальных судеб, но все они
ловко связаны писателем в единый узел. Дело не в том, что жизнь то разбрасывает героев
повести, то нежданно их соединяет, чтобы вскоре вновь разлучить. Внутреннее единства
книги — в неизменном авторском присутствии, хотя Вольтер на первый взгляд и прячется
за своих героев, смотрит на жизнь их глазами и оценивает события, исходя из комплекса
их взглядов. Героев много, и со страниц «Кандида» звучит разноголосица мнений и
оценок, авторская же позиция вырисовывается исподволь, Постепенно, вырисовывается
из столкновения мнений противоположных, порой заведомо спорных, иногда — нелепых,
почти всегда — с нескрываемой иронией вплетенных в вихревой поток событий.

В событиях этих мало радостного, хотя Панглос, носитель оптимистических концепций


Лейбница, и тупо твердит после каждой затрещины и зуботычины, что «все к лучшему в
этом лучшем из миров». Вольтер в этой книге демонстрирует прежде всего обилие зла.
Все герои претерпевают безжалостные удары судьбы, нежданные и жестокие, но
рассказано об этом скорее с юмором, чем с состраданием, и тяжкие жизненные испытания
героев нередко подаются в тоне грустно-веселого анекдота. Этих бед и напастей, конечно,
слишком много для одной повести, и эта сгущенность зла, его беспричинность и
неотвратимость призваны показать не столько его чрезмерность, сколько обыденность.
Как о чем-то обыденном и привычном рассказывает Вольтер об ужасах войны, задолго до
Стендаля лишая ее какой бы то ни было героичности, о застенках инквизиции, о
бесправии человека в обществе. Но жестоки и бесчеловечны не только общественное
устройство, не только отдельные представители рода человеческого, но и стихии:
рассказы об ужасах войны или о судебном произволе сменяются картинами ужасающих
стихийных бедствий — землетрясений, морских бурь и т. п. Добро и зло уже не
сбалансированы, не дополняют друг друга. Зло явно преобладает, и, хотя оно
представляется писателю во многом извечным и неодолимым, у него есть свои
конкретные носители.

«Кандид» — книга очень личная; в ней Вольтер расправляется со своими давними


врагами — носителями спесивой сословной морали, сторонниками религиозного
фанатизма, церковниками. Среди последних особенно ненавистны ему иезуиты, с
которыми в эти годы вела успешную борьбу вся прогрессивная Европа. Вот почему так
много отвратительных фигур иезуитов мелькает на страницах книги, а их государству в
Парагвае писатель посвятил две резких разоблачительных главы.

В нескольких главах описывает Вольтер и утопическую страну Эльдорадо, в которую


твердо верили европейцы начиная с XVI века. У Вольтера Эльдорадо, страна всеобщего
достатка и справедливости, противостоит не только парагвайским застенкам иезуитов, но
и многим европейским государствам. В Эльдорадо все трудятся и все имеют всего
вдоволь, здесь построены красивые дворцы из золота и драгоценных камней, природа
здесь благодатна, а окрестные пейзажи восхитительны. Но к этой блаженной стране
Вольтер относится слегка иронически. Счастье ее жителей построено на сознательном
изоляционизме: в незапамятные времена тут был принят закон, согласно которому «ни
один житель не имел права покинуть пределы своей маленькой страны». Отрезанные от
мира, ничего не зная о нем, да и не интересуясь им, эльдорадцы ведут безбедное,
счастливое, но в общем-то примитивное существование (хотя у них по-своему развита
техника и есть нечто вроде академии наук). Древний закон на свой лад мудр: он надежно
охраняет жителей Эльдорадо от посторонних соблазнов и от нежелательных
сопоставлений. Но такая жизнь не для Кандида, обуреваемого сомнениями и страстями. И
он покидает приветливую страну, пускаясь на поиски прекрасной Кунигунды.
В последних главах повести все герои встречаются вновь, пройдя тяжкий путь испытаний
и потерь. Наконец-то все беды оказываются позади; Кандид, Кунигунда, Панглос,
Старуха, встреченный героем во время скитаний философ-манихей Мартен
обосновываются на небольшом клочке земли, где можно прожить если и не роскошно, то
вполне сносно. Но всех их постоянно мучает вопрос, что лучше — испытывать все
превратности судьбы или прозябать в глухом углу, ничего не делая и ничем не рискуя.
«Мартен доказывал, что человек родится, дабы жить в судорогах беспокойства или в
летаргии скуки. Кандид ни с чем не соглашался, но ничего и не утверждал. Панглос
признался, что всю жизнь терпел страшные муки, но, однажды усвоив, будто все идет на
диво хорошо, будет всегда придерживаться этого взгляда, отвергая все прочие точки
зрения».

Двум крайним позициям — безответственному и примирительному оптимизму Панглоса


и пассивному пессимизму Мартена — писатель противопоставляет компромиссный вывод
Кандида, который видел в жизни немало зла, но видел в ней и добро и который нашел
отдохновение в скромном созидательном труде. Однако итог повести если и не
пессимистичен, то все-таки печален: слишком велики были испытания героев и слишком
мала награда. Зло же остается необоримым. Что касается заключительного призыва героя
— «надо возделывать наш сад»,— то он в большой степени является компромиссом,
суживающим активность человека. Поэтому такой счастливый финал «Кандида» не может
не оставлять чувства некоторой неудовлетворенности.

Печален, по существу, и весь колорит повести с ее рассказами о нескончаемых бедах,


обрушивающихся на человека. Печален при всем том остроумии, которое пронизывает
книгу, при всей ее ироничности, живости повествования, при всем обилии комических
ситуаций, смешных положений, гротескных образов, несуразных стечений обстоятельств,
при всем веселом нагромождении невероятных событий и фантастических приключений,
следующих одно за другим в сознательно убыстренном темпе и не претендующих
достоверно передавать реальное течение жизни, при всей той откровенной игре в
авантюрный плутовской роман, оборачивающийся своим собственным пародированием и
отрицанием.

«Простодушный» отделен от «Кандида» восемью годами; в это время появились еще


несколько рассказов и небольших повестей Вольтера, одни из которых (например, «Белое
и черное»), во многом повторяя «Задига» с его восточным маскарадом, повествуют о
двойственности человеческой судьбы, другие (вроде «Жанно и Колена») в духе
«Мемнона» наставительно говорят об опасных соблазнах большого света и — несколько
сентиментально — о том, что истинная дружба и участие гнездятся лишь в сердцах
простых честных тружеников.

На полпути между «Кандидом» и «Простодушным» стоит итог философских раздумий


Вольтера — его несравненный «Философский словарь». После его публикации (1764)
основные вопросы как бы были решены, и писатель обратился к беллетристике несколько
иного рода. Насыщенность философскими проблемами в его поздних повестях заметно
ослабевает, сменяясь во многом вопросами социальными и политическими. Единственно,
в чем писатель твердо продолжает линию своих более ранних произведений,— это
развенчание религиозного фанатизма, вообще религии и ее служителей, а также царящих
в обществе и нередко освящаемых авторитетом церкви насилия и произвола. Эта тема
остается ведущей и в «Простодушном», но ее решение в этой повести делается менее
абстрактным, более человечным.
Эта повесть стоит в творчестве Вольтера в известной мере особняком. Это, пожалуй,
единственная вольтеровская повесть — с четко обозначенной любовной интригой,
решаемой на этот раз вполне всерьез, без рискованных анекдотов и двусмысленностей,
хотя и здесь писатель нередко бывает игрив и весел. В этой повести появляются новые
герои, очерченные уже без прежней уничтожающей иронии, не герои-маски, носители
одного определенного качества и даже философской доктрины, но персонажи с емкими
человеческими характерами, подлинно (а не комично, не гротескно) страдающие, а
потому вызывающие симпатию и сочувствие. Рисуя внутренний мир своих героев —
простодушного индейца-гурона, волею судеб оказавшегося в феодальной Франции, и его
возлюбленной мадемуазель де Сент-Ив, несколько наивной, недалекой провинциалки, но
искренне любящей и готовой на самоотверженный поступок, Вольтер на этот раз не
сгущает красок, намеренно замедляет темп развертывания сюжета и отбрасывает какие-
либо боковые интриги (чем отличался «Кандид»). Переживания героев раскрываются в
столкновении с французской действительностью, которая показана без каких бы то ни
было иносказаний, широко и предельно критично. И хотя действие «Простодушного»
отнесено к эпохе Людовика XIV, Вольтер судит феодальные порядки в целом. В первой
части повести взгляд автора кое в чем совпадает с точкой зрения его героя, «естественного
человека», не испорченного европейской цивилизацией. Гурон многое понимает
буквально (особенно библейские предписания), не ведая о странных условностях
цивилизованного общества, и поэтому нередко попадает в комические ситуации, но его
простодушный взгляд вскрывает во французской действительности немало смешного,
глупого, лицемерного или бесчеловечного, к чему давно привыкли окружающие. Во
второй части книги, где описано пребывание героя и героини в Париже и Версале, к
бесхитростным, но метким суждениям индейца присоединяются удивление и ужас
неиспорченной провинциалки, потрясенной увиденным и пережитым в столице. Тем
самым взгляд на «старый порядок» становится более стереоскопичным, его изображение
— более объемным и наглядным. И хотя оценка придворных благоглупостей и мерзостей
дается через восприятие положительных героев, в ней все более ощутимыми делаются
авторские интонации, язвительные и гневные.

И в «Простодушном» возникает вопрос о первопричинах зла. Но здесь Вольтер дает этой


проблеме новую трактовку. Зло перестает быть чем-то вневременным и абстрактным. Оно
наполняется конкретным социальным содержанием. В реальных общественных условиях
зло становится неизбежным и закономерным; оно освящено религией, подкреплено
произвольно толкуемыми законами и узаконенным беззаконием. Молодые герои повести
сталкиваются и с отвратительными фигурами духовников-иезуитов, и с в общем-то
симпатичными министрами, которые, однако, тоже сеют повсюду зло,— просто потому,
что такова их роль в бюрократической иерархии. В государстве, основанном на
неравенстве, индивидуальная личность неизбежно оказывается беззащитной перед
многоступенчатой, тяжелой бюрократической пирамидой, представители которой
искренне пекутся об интересах страны, о благе народа (не забывая, конечно, и себя), но
безжалостно попирают интересы отдельного человека, которого просто не принимают в
расчет. Исход столкновения человека с подобным государством предрешен, и поэтому
вольтеровская повесть оканчивается трагически. И в «Простодушном» сатирический
талант Вольтера не изменяет ему, но иронический или же гневно-саркастический тон
повествования постоянно смягчается тоном лирическим — когда писатель рассказывает
об искренности и силе чувства молодых любовников или о дружбе индейца с добряком
Гордоном, мудрецом и ученым, с которым судьба свела героя в застенке Бастилии.

О чувстве светлом и сильном, о верности и неподкупности рассказывается в веселой


повести Вольтера «Царевна Вавилонская», где перед нами снова восточные наряды,
полуфантастические народы и племена, говорящие птицы и помогающие героям
животные, вообще все атрибуты волшебной сказки. Но это лишь экспозиция. В центре
книги — повествование о поисках возлюбленными друг друга, что заставляет их пересечь
всю Европу. Это дает Вольтеру возможность обратиться к своеобразному обзору
политической карты континента, увиденного опять-таки глазами неискушенного,
простодушного азиата, подмечающего там смешные нелепости и забавные странности. Но
на этот раз писатель снисходителен; горький сарказм уступает место юмору и мягкой
иронии. Так описаны и скандинавские страны, и Польша, и Англия, и Германия.
Политическая ситуация в России представлена явно идеализированно и почерпнута
Вольтером из писем его русских корреспондентов. Французский беззаботный гедонизм и
легкость нравов вызывают у писателя определенную симпатию, и лишь гнезда
католицизма и инквизиции (папский Рим и Испания) описаны по-прежнему с
нескрываемой ненавистью и гневом.

Яркая картина религиозного лицемерия, жестокостей и несправедливостей, совершаемых


во имя веры, дана в «Письмах Амабеда», продолжающих линию «Персидских писем»
Монтескье в изображении европейской действительности, увиденной глазами чужеземца.
И в этой веселой и грустной книге ирония и сарказм соседствуют с лиричностью — в
описаниях искренней любви прямодушного Амабеда и прекрасной Адатеи, и с озорным
юмором — в картинах папского Рима.

«Письма Амабеда», как и «Царевна Вавилонская»,— это своеобразный «отдых после


битвы», причем битвы во многом уже выигранной. Таким же отдыхом был и «Белый бык»
— смелая богохульная фантазия на тему одной из ветхозаветных книг. Повесть эта
говорит о том, что повествовательный и сатирический талант восьмидесятилетнего
писателя еще не иссяк. Но повесть эта не ставит серьезных философских проблем. Ее
основная задача — посмеяться над несуразностями церковной легенды и нанести еще
один удар религиозному фанатизму. Фанатичных приверженцев какой-либо
идеологической доктрины развенчивает писатель и в повести «История Дженни», где
события разворачиваются в Северной Америке, в среде колонизаторов и оказывающих им
посильное сопротивление индейцев.

«Уши графа Честерфилда» — последняя повесть Вольтера — ближе к его философским


диалогам. Здесь опять возникает тема зла, царящего в мире, подчеркивается его всесилие
и неодолимость, опять идет речь о «причинах и следствиях», об их неожиданной,
непредсказуемой связи. Но нет прежних гнева и непримиримости. Процесс философского
спора оказывается важнее его конечных итогов.

Философские повести Вольтера трудно отнести к той или иной жанровой разновидности.
Дело не в том, что они очень пестры и несхожи по своей тематике, по тону, по манере
изложения, даже по размерам. Их жанровая неопределенность объясняется тем, что они
обладают признаками сразу нескольких жанров. Они вобрали в себя традиции
философского романа, романа плутовского, сказки-аллегории в восточном духе и
гривуазной новеллы рококо с ее поверхностным эротизмом и откровенно
гедонистической направленностью. Но и это не все; в вольтеровских повестях можно
обнаружить и элементы романа-путешествия, и черты романа воспитательного, и
отдельные приметы романа бытописательного. И философского диалога и политического
памфлета. Традиции великих сатириков прошлого Лукиана, Рабле, Сервантеса, Свифта —
также были глубоко усвоены и переосмыслены Вольтером. Видимо, вольтеровские
повести возникают на скрещении всех этих разнородных традиций и влияний и
складываются в очень специфический жанр — жанр «философской повести».
Аитиклерикальность была яркой отличительной чертой мировоззрения Вольтера, его
общественных позиций, его творчества. Причем любая религиозная одержимость, любая
слепая приверженность церковным установлениям и догмам вызывали с его стороны
гневный протест и саркастическое разоблачение. Писателя возмущала не вера как таковая,
нередко наивная и бесхитростная, а нахальное спекулирование на вере, обман и
подчинение с ее помощью людей слабых и бесправных. Наибольшую ненависть вызывала
у Вольтера, конечно, католическая церковь. И совсем не только потому, что она была в
Европе того времени господствующей и всесильной. В католицизме (и особенно в
иезуитизме) Вольтера настораживали и отталкивали наиболее изощренная демагогия и
ложь, наиболее явное расхождение «слова» и «дела» — религиозной доктрины и
церковной практики. Превосходный знаток библейских текстов, Вольтер не уставал
обнаруживать в них кричащие противоречия и поразительные несуразности. Герои
повестей Вольтера предписания Библии как бы понимают буквально и этим доводят их до
абсурда. Мы сталкиваемся с этим в той или иной степени почти во всех вольтеровских
повестях, но особенно последовательно прием этот использован в «Простодушном» и
«Письмах Амабеда» Но тональность, эмоциональная окрашенность такого приема здесь
различны. В «Простодушном» вольтеровский пафос достигает высокого трагизма, в
«Письмах Амабеда» это переведено в несколько иной регистр: герои повести тяжелые
удары судьбы переносят почти стоически, но, главное, иезуиты не изображены в
«Письмах Амабеда» столь всесильными, какими они выступают в других произведениях
писателя.

Да, Вольтер был художником тенденциозным. Эта тенденциозность также стала


характерной чертой созданного им повествовательного жанра. От этой тенденциозности
— и постоянная перекличка с событиями современности, даже если действие повести
бывало отнесено к временам легендарной древности или же не очень точно
локализованного «востока». Эта перекличка оборачивалась преднамеренным
столкновением событий, отнесенных в отдаленнейшие времена, с эпизодами современной
Вольтеру жизни. Подобные столкновения выдуманного с реальным, прошлого с
настоящим также были непременной чертой вольтеровских повестей. Писатель искал
таких столкновений, они были одним из его излюбленных приемов заострения и
отсранения изображаемого. Вольтер не боялся анахронизмов, хронологических неувязок и
исторических несуразностей. Он не побоялся дать героине «Задига» имя ассирийской
богини (Астарта-Иштар), без смущения назвал «Кози-Санкту» «африканской» повестью,
намеренно сдвинул хронологию в «Кандиде» и т. д. Эти умышленные анахронизмы были
сродни тем многоступенчатым мистификациям, в которые превращались некоторые
повести писателя.

Нередко Вольтер выдавал свои книги за произведения несуществующих лиц, рассылал


письма, в которых оспаривал свое авторство или обвинял издателей в пиратском выпуске
книги, которую сам он якобы не собирался печатать. Многие повести Вольтер выдавал за
переводы: «Кандид» считался переводом с немецкого, «Белый бык» — с сирийского,
«История Дженни» — с английского, «Письма Амабеда» — с индусского и т. д. После
выхода книг писатель нередко продолжал запутывать читателей и цензуру, подыскивая
своим повестям подставных авторов. Так, он приписывал «Кандида» то шевалье де Муи,
плодовитому литератору первой половины XVIII века, то некоему «г-ну Демалю,
человеку большого ума, любящему посмеяться над дураками», то, наконец, «г-ну Демаду,
капитану Брауншвейгского полка».

Этот причудливый маскарад не был излишним. Церковная и светская цензура


преследовала художественную прозу Вольтера не менее старательно и ожесточенно, чем
его философские или политические сочинения, чем антиклерикальную «Орлеанскую
девственницу». Но маскарад и поток псевдонимов объяснялись не одной
предусмотрительностью и осторожностью Вольтера. Здесь сказалась и неиссякаемая
веселость писателя, его неодолимое влечение ко всяческим розыгрышам, обманам,
мистификациям. Маскарад этот так же, как обращение к экзотической тематике, к
восточному колориту, к сказочной фантастике, входил, несомненно, и в саму поэтику
вольтеровской художественной прозы.

Идеологическая заостренность обернулась в повестях Вольтера тенденцией к аллегории,


иносказанию, притче. Реальное событие, тот или иной персонаж становились знаком
какой-либо идеи. Это делало вольтеровских героев условными марионетками (за
исключением героев «Простодушного»); часто они бывали даже не носителями одного
какого-то качества или философской доктрины, а просто участниками диалога, в ходе
которого выясняется тот или иной вопрос (например, доктора Сидрак и Грю в «Ушах
графа Честерфилда»). Притча и аллегория не могут быть растянутыми, и вольтеровская
проза поражает своей энергией и лаконизмом, насыщенностью событиями и вообще
всяческой информацией при предельной краткости, даже схематизме изложения.
Портретов персонажей нет, один-два эпитета достаточны для создания условного образа,
носителя определенной идеи. О событиях также рассказывается кратко, и они следуют
друг за другом в головокружительном темпе. Краткость ведет к афористичности, к
парадоксу, который бы исчез, будь все подробно растолковано. Вольтер был
непревзойденным мастером иронии, которая тоже строится по принципу парадокса, то
есть как столкновение противоречивого и несочетаемого.

Впрочем, и эти парадоксы, и эти маскарады и мистификации неизменно подчинены у


Вольтера идеологическим задачам; недаром молодой Пушкин писал по поводу прозы
вольтеровского типа, что «она требует мыслей и мыслей — без них блестящие выражения
ни к чему не служат».

Давно замечено, что сатира долговечнее апологии. Возможно, потому, что отрицательные
качества более стойки и универсальны, чем добродетели. Но также потому, что сатира
обычно весела и смешна. Вольтеровская сатира жива еще и потому, что она наполнена
смелой мыслью этого удивительного человека, ставшего знаменем своей эпохи и
бросившего семена свободомыслия и скепсиса в далекое будущее.

А. Михайлов

Вам также может понравиться