Бу́ква — графический символ фонетической письменности. Совокупность всех букв образует алфавит. Буквы в целом соответствуют фонемам в устной речи, хотя «буквальное» соответствие между буквами и фонемами встречается редко.
Русское слово «буква», по оценке М.Фасмера, имеет германское происхождение и связано с названием дерева бук: «вероятнее всего, источником явилось доготское *bōkō, ср. готское bōka „буква“, мн. ч. bōkōs „книга, письмо, грамота“, древневерхнемецкое buoh „книга“, древнеисландское bók, мн. ч. bǫkr „книга“».
Очень ли трудно русское правописание? Звук ― это одно, а буква ― это другое. Такой, казалось бы, безобидный языковедный закон, а сколько огорчений он вызывает у школьника! Написано «борода», а читать надо «барада».[2]
Sanktpetersburg, столица Российской Империи со времён того царя, который сам большею частью подписывался под указами «Piter», Sanktpetersburg... Мы с намерением употребляем латинские литеры, чтобы не опустить ни одного звука в этом иностранном имени, в котором, при русском правописании и произношении «Санкт-Петербург», недостаёт одной буквы; и хотя всего приличнее облекать эти немецкие звуки в вполне соответственную им одеждуготических письмён: Sankt-Petersburg, однако же мы предпочитаем в настоящем случае латинский шрифт, как более у нас известный...[4]
Второй акт есть хаотически растянутое мгновение, буква «и» между словами война и мир, за которой открывается бездна межвременья. В сентябре 1812-го года эта буква, это мгновение, разделяющее состояния мира и войны, внезапно расходится вширь, отворяя в истории пропасть шириной в две недели. И в эту пропасть валится сама слитная история, с нею логика, составленный из разно верующих частей человек (Пьер Безухов, Лев Толстой) и, как средоточие его понимания времени, слитной истории, логики, этики, как представление об идеальном пространстве и времени, в эту пропасть валится Москва. Второй акт сентябрьской пьесы Толстого рассказывает о метафизическом (календарном) провале Москвы, победе хаоса, приходе безвременья, смуты и Кумохи, распаде времен и отмене русской истории.[5]
Пища моя — книги; буквы поедаю, буквами питаюсь. Книжник и буквоед — отсюда всегда меня терзают голод и жажда. Как будто уши мои убежали от меня, чтобы не слышать Его слова: «Моя пища есть творить волю Пославшего Меня и совершить дело Его» (Ин.4:34)… Буква убивает, дух животворит. Вся мудрость человеческая, вся наука не суть ли лишь цепочки букв? Человек распался на буквы, человек стал азбукой, и он считает, что стал азбукой всего мира и Бога. Наша культура родилась в типографии. И все культурное поклонствует буквам, этим мелким идолам. И буквы суть ценность и мерило всякой ценности; и даже Бога начали печатать буквами, ибо Он перестал жить для людей и переживаться ими. Типографии стали храмами; царство буквы — вот наша культура.
Мы должны помнить, что для ребенка огромное открытие ― тот факт, что одинаковые звуки родного языка могут обозначаться совершенно разными буквами. Если только он действительно это понял, а не всего лишь сделал вид, чтобы не огорчать педагога. Такого рода открытия обычно совершаются, когда ребенка начинают учить писать, т. е. чаще всего в школе. Однако и в четыре года ребенок вполне может усвоить все эти «условности» как осмысленные, если он поймет, что буква ― это знак и что суть дела не в затверживании фактов, а в принятии некоторых условных правил, подобных правилам игры.[6]
Если перебор букв в коротких словах вполне реален, хотя и дает осмысленные слова редко (можно поочередно заменять в данном слове каждую букву и смотреть, осмысленно ли получившееся слово), то перебор букв в длинных словах просто невозможен, поскольку в любом разговорном языке менее миллиона осмысленных слов (даже если считать все словоформы), тогда как комбинаций букв той же длины, что и слов, ― в квинтильон раз больше. Далее, слова обретают смысл только в контексте, но даже словопар, не говоря уж о тройках слов, в языке ― многие миллиарды. Поэтому никто не мыслит путем перебора слов. И вот мы видим, что механизм Тонегавы тоже проводит не перебор, а какую-то более сложную процедуру.[7]
Заглавная буква прежде всего оставалась буквой. Исполненная красоты и меры, она никогда не превращалась в самодостаточный узор или сюжетную иллюстрацию ― это было уделом заставки. Украшенный инициал в первую очередь безошибочно читался и лишь потом радовал глаз искусным художеством. Письменный знак, соединённый в инициале с живописью, не смешивался с ней, как не смешиваются слитые в общий сосуд вода и масло.[8]
Семьякактусов богаче всех: она занимает целую лужайку. Что за разнообразие, что за уродливость и что за красота вместе! Я мимо многих кустов проходил с поникшей головой, как мимо букв неизвестного мне языка.[9]
В Москве на женских курсах Полторацкой училась Надежда Григорьевна Львова, дочь небогатых родителей, уроженка Подольска, уездного городка Московской губернии. Я познакомился с Львовой в 1911 году; тогда ей было лет двадцать. Настоящая провинциалка, застенчивая, угловатая, слегка сутулая, она не выговаривала букву «к» и вместо «какой» произносила «а-ой». Её все любили и звали за глаза Надей.[10]
Надя Львова была не хороша, но и не вовсе дурна собой. <...> Она сильно сутулилась и страдала маленьким недостатком речи: в начале слов не выговаривала букву «к»: говорила «'ак» вместо «как», «'оторый», «'инжал».[11]
Но я, как назло, был высок, неуклюж, неграциозен и косноязычен на многих буквах. Я отличался исключительной неловкостью: когда я входил в маленькую комнату, спешили убирать статуэтки, вазы, которые я задевал и разбивал. Однажды на большом балу я уронил пальму в кадке. Другой раз, ухаживая за барышней и танцуя с ней, я споткнулся, схватился за рояль, у которого была подломана ножка, и вместе с роялем упал на пол.[12]
Видишь! ― неистово заорал Том, бросаясь на противника с удвоенной силой.
Будь Микаэль Тингсмастер учёным человеком, он сразу открыл бы, что буквы ― далеко не самое главное в образовании речи, и мог бы даже написать целый том по-латыни о птичьем и собачьем языке. Но теперь он ограничился тумаком, отбросившим Тома от Ван-Гопа, и пристальным взглядом в сторону того и другого. Том и Ван-Гоп молчаливо почесали затылки.[13]
Пригнал бочку домой и до вечера стерёг с крыльца воду с золотом. Всё старый чёрт из головы нейдёт. Убить такого — семь грехов простится. Сидит, старая рухлядь, днём в потёмках, а ночь читает толстые книги по корявым буквам. А что там каракулями написано? Всё там есть, говорят люди. Про всё они, проклятые, знают![14]
Чернила выцветали. Было трудно разбирать бледные контуры букв. Ему вспомнился слепой, которого он встретил на улице. Он, Кин, играет своими глазами так, словно они открыты навеки. Вместо того чтобы ограничить их работу, он легкомысленно увеличивает её из месяца в месяц. Каждая бумажка, которую он кладет на место, стоит ему частицы зрения. Собаки живут недолго, и собаки не читают; поэтому они помогают слепым своими глазами. Человек, который транжирит зрение, достоин своей собаки-поводыря.
Однажды, в начале 1943 года, все магазины в крупных городах СССР оказались буквально завалены мешками кофе в бобах. Видно американцы подбросили пару пароходов. До войны натуральное кофе считалось в СССР предметом роскоши. Теперь же все полки в магазинах, до этого пустовавшие, ломились под тяжестью мешков с красными заграничными буквами. Без карточек, по 80 рублей кило. Хлеб в то время на вольном рынке стоил 150 рублей кило.
«В связи с предстоящим капитальным ремонтом ведомственных дач, принадлежащих Дачному тресту, уведомляем Вас о необходимости освободить занимаемые Вами помещения. Просим Вас сделать это немедленно по получении этой бумани».
«Бумани»? Я не верил своим глазам. «Бумани»! Я держал письмо перед ними.
― Смотрите ― тут написано: «бумани»! ― Дочь засмеялась. Ну что же ― все верно. Лишь Букву ты просил у Него ― лишь Букву и получил! Пошел золотой дождь. Бог покажется только дождем, Не окажется больше ничем. Потому-то Его мы и ждем так спокойно: Он нравится всем.[15]
Важно лишь, что там, где путник, снег и пыльца ― мы единое целое. Ну как тебе объяснить, чтобы ты понял? Вот чувствуешь, запахло паленым ― это мотылёк попался, обжег крылья о раскаленную лампочку, а за окном снова пошел ночной дождь, но с неба падают не капли, а буквы ― к, а, п, л, и ― слышишь, барабанят по подоконнику, и запах сгоревшего мотылька ― все это буквы. И мы все ― единое целое.[16]
Ничего. Негашёная известь зимних пространств, свой корм
подбирая с пустынных пригородных платформ,
оставляла на них под тяжестью хвойных лап
настоящее в чёрном пальто, чей драп,
более прочный, нежели шевиот,
предохранял там от будущего и от прошлого лучше, чем дымным стеклом ― буфет.
Нет ничего постоянней, чем черный цвет;
так возникают буквы, либо ― мотив «Кармен»,
так засыпают одетыми противники перемен.[18]
↑Ходасевич В.Ф. «Колеблемый треножник: Избранное» /Под общей редакцией Н.А. Богомолова. Сост. и подгот. текста В.Г. Перельмутера./ Москва, «Советский писатель», 1990 г.